УДК 34.023
Страницы в журнале: 15-21
В.А. ТОКАРЕВ,
кандидат юридических наук, доцент кафедры теории и истории государства и права Самарской государственной областной академии (Наяновой)e-mail: basiletok@gmail.com
Автор анализирует способность индивида быть субъектом права и поднимает проблемы опосредования моральных суждений, метафизики судебного процесса, насилия. В качестве иллюстрации приводится постановление Европейского суда по правам человека и роман Ф. Кафки «Процесс».
Ключевые слова: субъект права, моральное суждение, правосудие, свобода, достоинство.
The subject declares his right.
Tokarev V.
Author examines the ability to be a legal subject. The basis of moral judgements, the metaphysics of justice and the violence are analysed. As an illustration, the decision of the European Court of Human Rights and F. Kafka's “Process”.
Keywords: legal subject, moral judgement, justice, freedom, dignity.
Размышления о человеке как субъекте права зачастую ведутся в контексте моральной философии эпохи модерна, одним из постулатов которой остается требование автономного законодательства. Как отмечает Ю. Хабермас, анализируя тексты И. Канта, «личность принимает моральную точку зрения, если она, в качестве демократического законодателя, держит совет с самой собой относительно того, может ли практика, возникающая при соблюдении гипотетически рассматриваемой нормы, быть принята всеми возможными ее участниками как потенциальными законодателями»[1].
Таким образом, с одной стороны, закон получает моральное обоснование, когда он принимается всеми в перспективе для каждого, а с другой — каждый, играя роль законодателя, участвует в основанном на сотрудничестве предприятии по принятию решений для всех. Однако констатация необходимости признания за субъектом возможности быть суверенным законодателем самому себе не приближает его к статусу правового субъекта, если она не сопряжена с другим требованием — признать за ним право судить самого себя, т. е. право на возможность автономного судопроизводства. «Моральное сознание проявляется в суждениях, которые индивид выносит относительно своего собственного поведения и которые он может отчетливо сформулировать самому себе», — считает В. Декомб[2]. Названные требования подводят антрополога права к вопросу об институционально опосредованной способности человека быть правовым субъектом. Моральное сознание, юридическая форма суждений и их антропологическое основание тесно переплетаются, когда стоит непростая задача обнаружить универсальные признаки субъекта права. «Вопрос, поставленный в юридической форме: кто является субъектом права? — в конечном итоге не отличается от аналогичного вопроса, поставленного в форме моральной: кто является субъектом, достойным почтения и уважения? Вопрос, поставленный в моральной форме, в свою очередь, отсылает к аналогичному вопросу антропологического характера: каковы основополагающие черты самости (self, Selbst, ipse), способной почитать и уважать?», — пишет П. Рикер[3].
Итак, уважение и самоуважение, авторитет внешних установлений и автономной этики, правосудие и правовые суждения образуют символическое пространство, в котором субъект права заявляет о себе и несет ответственность за свои поступки.
I. Право быть услышанным
В «Воспоминаниях о Сократе» Ксенофонта среди рассуждений по поводу проявлений Божественной заботы о человеке обращает на себя внимание одно замечание: «Они [боги] дали нам способность передачи, посредством которой, именно — посредством слова, мы наделяем друг друга всем хорошим, составляем общества, издаем законы и пользуемся государственной жизнью»[4]. Мысль, заключающая в себе несколько пластов смысла, проговаривается в контексте проблемы моральной природы человека и его способности к разумным суждениям. Прежде всего, что означает эта «передача, посредством которой…»? Очевидно, некую непрерывность, традицию, связь между прошлым и будущим, в которую каждый человек изначально вписан, что обусловлено его присутствием в истории.
Анализируя эпоху зарождения западной традиции права, Г.Дж. Берман отмечает, что в XI—XII вв. «создавалось представление о законе как о предмете, который не только расширяется, но и растет и развивается на протяжении жизни поколений, причем более поздние его истолкования сознательно основываются на более ранних и заменяют их»[5]. Между тем такому представлению предшествовал взгляд на социальное (в том числе правовое) общение как непрерывную передачу, посредством которой его участники наделяют друг друга хорошим, составляют общества, издают законы и пользуются государственной жизнью. И центральным звеном этого процесса древнегреческими философами признавались не законы, а человек, их создающий и подчиняющийся их авторитету.
Кроме того, мысль Ксенофонта указывает на опосредованность моральных суждений другостью. Боги наделяют человека способностью судить о различных предметах, чтобы он мог высказывать свои суждения другим людям, передавать им информацию. Человек может состояться как субъект высказывания (а в более широкой перспективе — как субъект права) только в том случае, если есть для кого высказываться. «На самом деле только отношение к третьему, располагающееся на заднем плане отношения к “ты”, обеспечивает основу для институционального опосредования, какого требует складывание реального субъекта права, иными словами — гражданина», — пишет Рикер[6]. Разумеется, следует различать Другого как «ты» и Другого как третье лицо, как «любого другого», поскольку человек становится субъектом права только тогда, когда его высказывания соотносятся с другостью вообще, с «любым другим» (вспомним мысль И. Канта об автономной личности как законодательнице самой себе).
Наконец, передавая Другому посредством слова информацию, значимую для каждого, мы тем самым, по мысли Ксенофонта, репатриируем адресата наших суждений на общую почву, оставленную им по каким-то причинам. Социальное общение предполагает универсальное пространство, полис, где распределены роли, установлены правила игры и справедливые дистанции между игроками. В противном случае нормы не действуют, так как ни одна норма не применима в хаосе. Значит, посредством слова субъект высказывания не только формируется как автономный законодатель и судья, но и предоставляет такую возможность тем, кто находится за границами политической публичности.
Ю. Хабермас пишет: «Позднейший интеграционный сдвиг к постнациональной социализации зависит не от некоего “общеевропейского народного субстрата”, но от коммуникационной сети общеевропейской политической публичности, которая входит в состав общей политической культуры, носителем которой является гражданское общество с его союзами по интересам, негосударственными организациями, гражданскими инициативами и движениями…»[7]
Однако пространство политической публичности не однородно, расколото в ходе революций на собственно политическое и правовое, а вовлечение Другого в процесс коммуникации не проходит безболезненно. Примером служит практика Европейского суда по правам человека. Так, в 1996 году им было рассмотрено дело «Ахмед против Австрии»[8]. Суть дела в следующем. В 1992 году на основании Конвенции ООН 1951 года о статусе беженцев Австрия предоставила статус беженца гражданину Сомали Ахмеду. Однако в 1994 году Федеральное бюро по делам беженцев Австрии лишило Ахмеда этого статуса в связи с тем, что суд приговорил его к двум с половиной годам тюремного заключения за попытку грабежа (согласно ст. 5 Закона Австрии «О праве убежища» лицо лишается статуса беженца, если оно совершит преступление особой тяжести). Совершенное Ахмедом правонарушение попадало под формальные требования закона, которые были сомнительными с точки зрения положения п. 2 ст. 33 Конвенции о статусе беженцев. На основании постановления Европейского суда по правам человека, обратившего внимание и на характер совершенного преступления, и на ситуацию в Сомали, депортация была приостановлена. Тем не менее приказ о депортации оставался в силе, что препятствовало Ахмеду в получении разрешения на проживание на территории Австрии. Лишенный возможности устроиться на работу и вынужденный каждую неделю отмечаться в местной полиции, Ахмед покончил с собой на площади Прав человека. Ему отказали не только в социальной интеграции, но и в способности быть субъектом права, в возможности быть услышанным.
Сегодня актуальность права быть услышанным, имеющего все основания для признания в качестве естественного права, следуя классической дифференциации прав и свобод, определяется тремя факторами. Прежде всего, это разграничение правового и политического пространств, проходящее по линии акта суждения, обусловленного в судебном процессе формальными правовыми процедурами, а в политическом процессе — механизмом осуществления суверенной власти. Стремление участника общественных отношений высказать собственную точку зрения достигает своей цели, принимая правовую форму, когда заранее определена мера свободы, в том числе для высказываний.
Сложнее обстоит дело с выражением мнения в политическом поле, где заранее определен круг субъектов, способных к легитимному высказыванию, что оставляет другим ограниченные возможности для дискуссии. Гарантией права быть услышанным и преградой на пути расширения политического поля, распространявшего в XX веке свое влияние на правовое поле, стала ст. 19 Всеобщей декларации прав человека (принята резолюцией 217 А (III) Генеральной Ассамблеи ООН от 10 декабря 1948 г.).
Вторым фактором, актуализирующим право быть услышанным, является кризис республиканских ценностей и политической традиции, сформировавшихся под влиянием революций. Как отмечает А. Гарапон, «наблюдающийся сегодня рост влияния судов происходит в меньшей степени из сознательного, официально утвержденного выбора и в большей — из защитной реакции на крушение фундаментов в четырех сферах: политической, символической, психической и нормотворческой»[9].
Речь идет о неспособности политических институтов оставаться верными демократической традиции и взятым ими на себя обещаниям, связанным с принципами принятия решений. Так, репрезентация вырождается в популизм и манипулирование общественным мнением, прозрачность социальных процессов — в повсеместное вмешательство СМИ, право — в нормативный продукт, не успевающий отвечать на вызовы времени. Единственным местом, где пока обеспечено символическое измерение демократии, остается зал судебных заседаний. «Судья — идет ли речь о судьях Нюрнберга или о более скромных судьях из наших городских предместий — находится здесь для того, чтобы напоминать человечеству, нации или простому гражданину о взаимных обязательствах и обещаниях, начиная с первого обещания жизни и достоинства», — полагает А. Гарапон[10]. Для напоминания необходимо говорить, поскольку обращение к памяти сопряжено со словом. Участвующие в судебном процессе стороны, защитник, обвинитель, свидетели, судья восстанавливают события прошлого и открыто сообщают о них в соответствии с требованиями процедуры, являющейся знаком правовой публичности. Об этом недвусмысленно заявлено в ст. 14 Международного пакта о гражданских и политических правах (принят резолюцией 2200 А (XXI) Генеральной Ассамблеи ООН от 16 декабря 1966 г.).
Публичность высказывания субъекта входит в структуру права, понимаемого шире, чем простая совокупность позитивных норм, а именно как пространство формирования субъекта, способного к высказыванию. Право — это обещание со стороны общества субъекту, способному обозначить себя в качестве автора своих высказываний и поступков, героя и рассказчика своей истории и способному за них отвечать, обещание уважения его достоинства как общего блага. Поэтому наказание виновного должно преследовать цель повторного обретения им возможности свободного пользования словом в перспективе его возвращения в гражданское состояние, восстановления идентичности, чести и достоинства. «Чего недостает субъекту способному, чтобы быть подлинным субъектом права? Ему недостает условий актуализации его способностей. Для такой актуализации, по существу, необходимо постоянное опосредование межличностных форм другости и институциональных форм ассоциации, и тогда эти способности станут реальными полномочиями, которым будут соответствовать реальные права», — утверждает П. Рикер[11].
Следующим обстоятельством, привлекающим внимание к проблематике свободного высказывания в правовом пространстве, является постановка вопроса о его субъекте. Субъект должен быть способным совершать поступки, заявляя о своей идентичности, и отвечать за них, не оставляя сомнений в своей вменяемости. Эта способность связана с процессом коммуникации, тогда как вменяемость субъекта отсылает к его возможности «держать ответ». Индивид становится субъектом права через свободное высказывание. Впрочем, данное положение применимо и к коллективному субъекту, участвующему в так называемых мультикультурных отношениях. Поэтому Декларация о языках народов России (утв. постановлением ВС РСФСР от 25.10.1991 № 1808-1) начинается с признания языкового суверенитета как отдельной личности независимо от происхождения, социального и имущественного положения, расовой и национальной принадлежности, пола, образования, отношения к религии и места проживания, так и каждого народа.
В демократическом обществе сложно представить себе какое-либо право без корреспондирующей ему обязанности. Чтобы гарантировать правовое суждение от деформации в авторитарный монолог, корректнее рассматривать право на высказывание в качестве права быть услышанным, которому соответствует обязанность общества предоставить субъекту, заявляющему о себе как о правовом субъекте, возможность обрести свободу через слово. Признаками демократии, переживающей острый кризис и в то же время обновляющейся, являются не только и не столько активизация судебной власти и проведение демаркационной линии между политикой и правом, сколько переосмысление субъектом своей способности быть правовым, когда он, пусть и с налетом горечи, говорит о том, что «его требований не слышат». Здесь точка отсчета процесса формирования гражданского общества, адаптации институтов демократии к новым социальным реалиям и конструирования правового субъекта, обладающего правом быть услышанным как залогом обещанных ему свободы и достоинства, во имя которых он согласился на условия «общественного договора». Право быть услышанным — право субъекта, способного свободно высказывать суждения, быть признанным.
II. Насилие символическое и реальное
Тем не менее, в праве на высказывание таится опасность и для субъекта, пользующегося им, и для самого права. Хрупкость демократических традиций и излишняя формализация юридических процедур не защищают правовое поле от опасности символического и/или прямого насилия. Субъект высказывания может оккупировать пространство, предназначенное для свободной дискуссии, и в результате прекратить ее и приостановить действие правового порядка. «Если Революция — это язык, значит, она выдвигает на авансцену тех, кто умеет говорить на нем», — пишет Ф. Фюре[12].
Тогда происходит переворот в иерархии ценностей, трансформирующий право на высказывание в обязанность слушать, а правового субъекта — в политического субъекта. История революций знает, какую цену приходилось платить их вождям, добровольно отвергавшим статус правовых субъектов в погоне за благами политического статуса. «Для того чтобы индивид имел авторитет в собственных глазах, — полагает В. Декомб, — нужно, чтобы он подчинялся самому себе через отношения иерархии, которые приписывают этому индивиду этот самый авторитет в отношении самого себя»[13]. Однако инверсия иерархии лишает авторитета самого автономного судью и опосредующего его суждения Другого.
Проблема заключается в том, что слово может быть как средством передачи юридического опыта, обеспечения справедливости, так и инструментом насилия над сознанием участников общественных отношений. Ф. Бенетон пишет: «От Мирабо до Робеспьера революционный дискурс развивается в манихейских понятиях. Ценности обозначены, а смысл слова искажен: свобода, тирания, варварство, человечность, фанатизм… не соотносятся больше с ситуациями, действиями или чувствами, они консубстанциональны действующим лицам»[14]. Алхимия слова, принимающая форму политической риторики или идеологии, дискредитирует право на высказывание, поскольку «в итоге все сводится к главной дихотомии: с одной стороны, Народ, невиновный по своей природе, с другой — враги народа, наделенные метафизической виной»[15]. Тех, кто узурпирует право говорить от имени народа, мало заботит, будут ли они услышаны, так как дискуссия не предполагается ими изначально, а «невиновный Народ» — не более чем образ, продуцируемый ими в процессе говорения.
Что же касается второго элемента дихотомии — врагов народа, — то их априори лишают прав, в том числе и возможности быть услышанными. Право становится пустой формальностью, оболочкой, за которой не стоит ничего, кроме разрыва между старым и новым политическим порядком.
Впрочем, есть надежда на конструктивную функцию слова. Так, по мнению П. Рикера, «в обществе — сколько бы насилия в нем ни оставалось и из-за происхождения этого общества, и из-за его обычаев — существует место, где слово одерживает верх над насилием»[16]. Место реализации способности субъекта стать правовым обнаруживается не через любые акты суждения, но только благодаря слову, устанавливающему между участниками конфликтной ситуации справедливую дистанцию и обусловливающему появление третьей стороны, разрешающей конфликт.
Право быть услышанным — это не только право субъекта на признание его в качестве правового, поскольку он способен свободно высказывать какие-либо суждения, но и его возможность говорить на своем родном языке и в пространстве своей правовой культуры об универсальных моральных ценностях. Итак, это естественное право человека на уважение достоинства, его право как субъекта, способного заявить о своих взглядах и нести ответственность за произнесенное слово на том языке, который привычен для него, при условии что собеседник приложит усилия к адекватному пониманию содержания его речи. «“Признать” — это означает избавиться от предрассудка, касающегося идентичности, отстаиваемой народами под влиянием гордости, страха или ненависти», — полагает П. Рикер[17]. Признание за субъектом права быть услышанным переводит реальное насилие в символическое измерение судебного процесса и обусловливает реализацию в общественных отношениях принципа справедливости как воздаяния каждому по его заслугам в соответствии с общей мерой должного поведения.
III. Процесс над самим собой
Читая лекцию о религиозных аспектах права, Г.Дж. Берман замечает: «Как говорят англичане, правосудие должно не просто вершиться, но нужно, чтобы все видели, что оно вершится. Что вовсе не означает, что если правосудия не видно, то оно не будет признано; это означает, что если его не видно, то это не правосудие»[18].
А что если правосудие слишком заметно? Можем ли мы тогда утверждать, что правосудие вершится? Почему язык судопроизводства переходит положенные законом пределы, захватывая те области общественных отношений, где на нем, казалось бы, не принято говорить? Что происходит с оказавшимся вовлеченным в судебный процесс субъектом, перед которым встает выбор, не скрывшийся от проницательного взгляда Ф. Кафки («Есть три возможности освободиться от суда: полное оправдание, оправдание мнимое и волокита»[19])? Как вести себя в ситуации презумпции виновности, размытых правил, остановленного времени и не имеющего четких границ пространства, среди образов правосудия, разобщенных и произвольно соединенных, в ужасающей перспективе приведения в исполнение тайно вынесенного приговора неизвестной всесильной инстанции?
Сегодня, как отмечает А. Гарапон, «право стало новым языком, на котором формулируются новые политические запросы; последние, будучи следствием разочарования в государстве, сдающем свои позиции, в значительной мере обращены к правосудию»[20]. В своих рассуждениях о правосудии А. Гарапон отталкивается от анализа роли суда в демократическом обществе, не всегда адекватно воспринимаемой как политическими элитами, так и вездесущими СМИ. Для первых суд — слишком сложный механизм, не имеющий прямого отношения к политике, но при этом существенно меняющий облик государства. Выход суда на сцену подрывает основы республиканской традиции публичной власти, отменяя иммунитеты официальных лиц, находя основания для вынесения решений за пределами национального права и прекращая корпоративное функционирование государства. Демократическое правосудие становится автономным, что, впрочем, и предполагалось изначально, поскольку оно «рождается на пересечении двух независимых историй: одна повествует о переходе от символической гетерономии к символической автономии; другая — о разъединении правосудия и политической власти»[21].
В основание институциональной системы модерна была положена альтернатива «естественное право/позитивное право» или «природа/человек», позже — «разум/общество», сформулированная в юридических терминах и сменившая альтернативу «природа человека/Божественная милость». Теперь она сама поставлена под сомнение, так как правосудие берет на себя и социальные, и политические, и психологические функции, без реализации которых не состоится процесс формирования правового субъекта.
Между тем судебный процесс должен проходить в символических рамках, в холодном, чопорном и отделенном от повседневной жизни мире. Осуществляемая в нем коммуникация имеет свои особенности, формальна и искусственна. Она противоположна коммуникации СМИ, требующих от правосудия прозрачности. СМИ не стремятся найти истину, предпочитая бесконечность судебного процесса и закручивание интриги. Отдавая предпочтение тем, кто расскажет интересную историю и сделает это лучше других, они усиливают эффект истинности в ущерб истине, а привлекательности — в ущерб аргументации. В их работе прозрачно все, за исключением того места, откуда проистекает прозрачность, поэтому процесс создания ими реальности носит ущербный характер и избегает любых дискуссий.
Таким образом, если политические элиты видят в юридизации общественной жизни угрозу лежащим в основе власти и авторитета принципам неподсудности и корпоративности, а также угрозу стабильности национального права, что отчасти объясняет их настороженное отношение к прогрессу правосудия, то СМИ активно вторгаются в судебную процедуру, делая более ощутимой хрупкость судебного дискурса. Однако и те и другие недвусмысленно указывают, во-первых, на процессы трансформации демократии, справиться с которыми ни политические элиты, ни СМИ не в состоянии; во-вторых, на такую функцию правосудия, как восстановление символического правового порядка и обозначение дистанции; в-третьих, на изменившееся за последние полвека восприятие субъектом права самого себя как автономного законодателя и судью и восприятие им Другого.
Символическая функция правосудия оказалась актуальной, когда от него потребовали играть роль авторитета взамен трансцендентного источника власти. В этой роли были заинтересованы и публичное пространство, и правовой субъект, утративший, как уверяет А. Гарапон, свои корни, потерянный, изолированный, находящий в судье референта, а в своей конфронтации с законом — последнюю жизненную опору[22]. Такому положению вещей предшествовали два периода, называемые А. Гарапоном эпохами «диалектики преступления и наказания» и «симптома и лечения».
На первом этапе под субъектом права понималась автономная в социальном и экономическом плане личность, буржуа XIX века, который предполагался наделенным правоспособностью в значении формального равенства. При этом не допускалось градации между абсолютной свободой и тюремным заключением, так как преступление воспринималось как ненадлежащая практика «свободного арбитра», как акт чистой («случайное заблуждение») либо развращенной (рецидив) воли. Вторая эпоха ознаменовалась квалификацией преступника с точки зрения заболевания; его наказания — с позиций терапии. Иными словами, субъекта описывали в медицинских терминах, а от правосудия требовали признания за ним чувства виновности и выполнения попечительской функции. Субъект возвращает свою правоспособность и суверенитет над собой лишь в конце XX века, когда была предложена третья модель — правового субъекта, или гражданско-политическая, — презюмирующая, что субъект не сводится ни к его детерминантам, ни к его желаниям. Он — автор собственной речи и субъект слушания, автономный и зависимый, носитель неотчуждаемого достоинства, подверженный мимолетному ослаблению. В этой модели разрыв проходит не только по социальным институтам, но и внутри каждого субъекта, разделяя его на хранителя достоинства, которое он не должен утратить, т. е. правового субъекта, и на единственное в своем роде существо, подверженное кризисам в конкретных ситуациях. Субъект несет в себе часть суверенитета, дающую ему право быть законодателем и судьей, разделяющим с другими субъектами язык, ценности, символическое пространство.
Реставрируя правового субъекта, правосудие может сыграть с ним злую шутку. Не следует забывать о скрывающейся в судебном процессе опасности поглощения субъекта образами правосудия, если оно лишено своего постоянного и сакрального места. Процесс может никогда не завершиться, но он может и прекратиться задолго до его начала. И тогда встанет вопрос: поможет ли такая инверсия субъекту обрести свое достоинство в борьбе за право, или приведет к его утрате? В то же время борьба за индивидуальные права, которая ведется под знаменем либеральной идеологии, направлена против политических институтов, государственного принуждения и формальных юридических процедур. Однако способности индивида быть правовым субъектом «останутся виртуальными, и даже не сложившимися или подавленными, в отсутствие межличностных и институциональных опосредований, причем государство среди этих последних фигурирует на месте, ставшем проблематичным»[23].
Если допустить, что спектакль, поставленный перед героем романа Ф. Кафки «Процесс» Йозефом К., приснился ему, то не в практиках тоталитарного государства или в правосудии следует искать источник подавления суверенной личности.
Главное препятствие на пути становления субъекта права — в нем самом, в искаженном восприятии им роли автономного законодателя и судьи собственных поступков, исключающем из его поля зрения других во имя монополизации права на высказывание и заполняющем его поле зрения образами, осуществляющими над ним символическое насилие.
Библиография
1 Хабермас Ю. Вовлечение другого. Очерки политической теории. — СПб., 2001. С. 95.
2 Декомб В. Дополнение к субъекту. Исследование феномена действия от собственного лица. — М., 2011. С. 342.
3 Рикер П. Справедливое. — М., 2005. С. 30.
4 Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. — М.; Л., 1935. С. 37.
5 Берман Г.Дж. Западная традиция права: эпоха формирования. — М., 1998. С. 12.
6 Рикер П. Указ. соч. С. 35.
7 Хабермас Ю. Указ. соч. С. 267.
8 Ahmed v. Austria, № 25964/94, решение от 17 декабря 1996 г.
9 Гарапон А. Хранитель обещаний: суд и демократия. — М., 2004. С. 28.
10 Там же. С. 322.
11 Рикер П. Указ. соч. С. 34.
12 Фюре Ф. Постижение Французской революции. — СПб., 1998. С. 212.
13 Декомб В. Указ. раб. С. 346.
14 Бенетон Ф. Введение в политическую науку. — М., 2002. С. 207.
15 Там же.
16 Рикер П. Указ. соч. С. 12.
17 Рикер П. Указ. соч. С. 32—33.
18 Берман Г.Дж. Вера и закон: примирение права и религии. — М., 2008. С. 21.
19 Кафка Ф. Америка. Процесс. Из дневников. — М., 1991. С. 364.
20 Гарапон А. Указ. соч. С. 40—41.
21 Garapon A. Bien juger. Essai sur le rituel judiciaire. — P., 1997. P. 224.
22 Гарапон А. Указ. соч. С. 25—26.
23 Рикер П. Указ. соч. С. 39.